— Опять роман! Как, скажите пожалуйста, могли заменить настоящий конвой? При этом предположении надо было иметь наготове отряд, достаточно многочисленный, чтобы, во-первых, уничтожить настоящих солдат вплоть до последнего человека, вы понимаете — вплоть до последнего! — и, во-вторых, чтобы, захватив приказ, заменить настоящих солдат фальшивым отрядом, абсолютно тождественным, и это в то время, когда никто не мог знать ни о составе нового конвоя, ни даже о том, что этот конвой будет послан полковником Сент-Обаном. Никто из людей лейтенанта Лакура не ранен, значит, этому отряду следовало быть очень многочисленным, так как настоящие солдаты не позволили бы истребить себя, не защищаясь. И вы хотите, чтобы присутствие такой значительной шайки не было замечено, чтобы слухи о битве не дошли до нас, тогда как новости в зарослях распространяются от деревни к деревне с быстротой телеграммы. Вот с какими невозможными вещами сталкиваешься, когда даешь волю воображению!
Барсак прав, приказ не украден. Он продолжает:
— Ну, а на чем основано впечатление, которое на вас произвели эти люди и их начальник? И чем эти стрелки, которых вы видите отсюда, отличаются от всех черных стрелков?
Я смотрю туда и принужден сознаться, что Барсак прав. Где у меня вчера вечером была голова? Я сам себе внушил все это. Новые негры походят на всех негров.
Барсак сознает свое преимущество. Он продолжает с уверенностью (и бог знает, однако, не слишком ли много у него этой уверенности!):
— Перейдем к сержантам. Что вы находите в них особенного? Они очень грязны, это верно, но не более, чем некоторые сержанты капитана Марсенея. В зарослях нельзя быть слишком требовательным к мундирам,
Золотые слова! Я робко отступаю, так как, действительно, поколеблен.
— Все-таки лейтенант Лакур…
— О! Он необычайно корректен! — восклицает, улыбаясь, Барсак. — Он очень беспокоится о своей персоне и своем туалете. Но это — не преступление.
Конечно, это так. Я делаю последнее усилие.
— Все же, совершенно новый мундир — это странно… — Потому что старый — в чемодане лейтенанта, — объясняет Барсак, у которого есть ответ на все. — Так как он запылился, то господин Лакур привел себя в порядок, прежде чем представиться нам.
Барсак, по-видимому, находит такую заботу вполне естественной. В конце концов, это я, быть может, не отдаю себе точного отчета в значительности персоны начальника экспедиции.
— Впрочем, я долго разговаривал с лейтенантом Лакуром вчера после обеда (наверно, пока я писал мои заметки). Это очаровательный человек, несмотря на свое чрезмерное стремление к изяществу. Вежливый, хорошо воспитанный, даже почтительный. — Здесь Барсак выпячивает грудь. — …даже почтительный. Я нашел в нем очень приятного собеседника и очень сговорчивого подчиненного.
Я спрашиваю:
— Лейтенант Лакур не видит никаких неудобств продолжать наше путешествие в таких условиях?
— Никаких,
— Вы, однако, колеблетесь, господин депутат.
— Я не колеблюсь, — провозглашает Барсак, который в разговоре убедил самого себя. — Мы отправляемся завтра.
Я интересуюсь:
— Не исследовав пользу дальнейшего путешествия, после того как вы установили его возможность?
Скромная ирония моего вопроса проходит незамеченной.
— А к чему? — отвечает Барсак. — Это путешествие не только полезно, — оно необходимо.
Я повторяю, не понимая:
— Необходимо?
Все еще в хорошем настроении, Барсак фамильярно берет меня под руку и доверительным тоном объясняет;
— Между нами говоря, мой дорогой, я хочу вам признаться, что с некоторого времени я считаю черных, которых мы здесь встречаем, достаточно далекими от возможности получения избирательных прав. Я даже вам признаюсь, если будете настаивать, что у нас нет шансов изменить это мнение, удаляясь от берега. Но то, что я вам говорю, я не скажу с парламентской трибуны. Наоборот, если мы закончим наше путешествие, дело обернется так: Бодрьер и я представим отчеты с совершенно противоположными заключениями. Эти отчеты будут переданы в комиссию. Там после обсуждения или предоставят избирательные права нескольким племенам на берегу океана, что явится моей победой, или же комиссия не придет к соглашению, и дело будет погребено. Через неделю о нем забудут, и никто не станет разбирать, прав я был или неправ. В обоих случаях ничто не помешает Бодрьеру или мне при подходящем случае получить портфель министра колоний. Если же я, напротив, вернусь, не доведя миссию до конца, этим я сам признаю, что заблуждался, мои враги закричат во все горло, что я старая тупица, и меня окончательно утопят. — Барсак немного помолчал и закончил такой глубокой мыслью: — Не забывайте никогда святой истины, господин Флоранс: «Политик может ошибаться. Это абсолютно неважно. Но если он признает свою ошибку, он погиб!»
Я смакую эту истину и удаляюсь довольный. Я очень доволен, в самом деле, так как теперь знаю мотивы каждого.
Покинув Барсака, я вдруг натыкаюсь на записную книжку Понсена, которую тот случайно забыл на своем складном стуле. Мои инстинкты журналиста берут верх над хорошим воспитанием, и я решительно открываю книжку: уж слишком долго она меня интересует. Слишком долго я себя спрашиваю, что наш молчаливый компаньон может писать с утра до вечера. Я желаю, наконец, это узнать.
Увы! Я наказан за мое любопытство. Я вижу только нагромождение цифр и букв, разбросанных как попало и совершенно непонятных. Это только «р. д. 0,009», «н. кв. км. 135, 08», «в ср. 76, 18» и тому подобное.
Еще одна тайма! Для того эти секретные записи? Неужели Понсену нужно что-то скрывать? Уж не предатель ли и он?